Настоящий подарок с любовью и заботой! Подарите вашему близкому Именной Сертификат о том, что за него была подана записка и отслужен Молебен о его Здравии и Благополучии всем Святым в Даниловом монастыре. Подать записку на молебен и получить Сертификат. Пример Сертификата можно посмотреть ЗДЕСЬ

Адрес электронной почты
Пароль
Я забыл свой пароль!
Входя при помощи этих кнопок, вы подтверждаете согласие с правилами
Имя
Адрес электронной почты
Пароль
Регистрируясь при помощи этих кнопок, вы подтверждаете согласие с правилами
Сообщество

Детство

Не опали меня, Купина. 1812 Василий Костерин (продолжение )

V
Даже не помню, как у меня связались икона и огонь. Пламя вокруг меня то усиливалось, то стихало, но гораздо мучительнее оказалась необъяснимая тоска и внутренний огонь, как будто выжигавший внутренности. Как только мы с Жаном-Люком закончили наши штудии по композиции иконы, огонь усилился. Ничего не помогало. Жена, дядюшка Мишель и даже скептик Жан-Люк видели, что я действительно живу в постоянных мучениях непонятного происхождения. Про врачей мы уже забыли: стало ясно, что лекарство надо искать не у них. Я всё чаще думал об окладе, который мы отнесли антиквару. Иногда мне чудилось, как бы снилось в жарком бреду, что я кощунственно сорвал одеяния с самой Богородицы. И странно: когда я думал об окладе, о том, как красива была икона в золотом сиянии ризы, мне становилось легче, огонь утихал, превращаясь в свет. Свет тоже беспокоил душу, но хотя бы не жёг.
Постоянные раздумья об окладе привели к тому, что однажды я тайком от всех, лишь с маленькой двухлетней Мари отправился к антиквару. Заплатив один франк за кабриолет, я скоро добрался до знакомой зелёной двери, ведущей в магазин. Он узнал меня. Ну, ещё бы не узнать! Я спросил об окладе. Антиквар провёл меня в дальнюю комнату, пояснив, что спрятал оклад, когда в Париж первый раз вошли казаки. Он боялся, что они могли случайно забрести в магазин, увидеть оклад и отнять украденную святыню. Теперь он ждал лучших времён, ведь не навсегда же русские и их союзники оккупировали Париж (разговор этот состоялся уже после «Ста дней», когда Наполеон вторично отрёкся от престола и пребывал уже не на Эльбе, а на острове Святой Елены).
Увидев оклад в полутёмном помещении, я заплакал второй раз в жизни. Впервые это случилось при переправе через Березину. Не знаю, что на меня нашло. Антиквар смотрел на меня с любопытством, а я упал на колени, как тогда этот крестьянин с вилами, и дотронулся до прохладной поверхности ризы горящим лбом. И тут же огонь во мне начал утихать. Не думая о последствиях, я заявил, что хочу выкупить оклад. Антиквар пригласил меня к себе за конторку. Ловким движением фокусника он достал из ниоткуда конфетку для Мари, легонько шлёпнул её по мягкому месту, высылая в залу, и почему-то шёпотом сказал, что теперь оклад стоит дороже. В общем, он запросил тройную цену по сравнению с той, по которой купил у меня. И как только я засомневался, осилить ли мне такую сумму, огонь начал жечь солнечное сплетение и подниматься к груди, к горлу, под язык. Тут я как будто бросился с берега в Березину: оставив споры-разговоры, я согласился выплатить деньги. По частям. Мы составили контракт: я буду платить ежемесячно, а в случае неуплаты очередного взноса будет начисляться процент.
Если бы вы видели, как я шёл домой. Тридцатипятилетний мужчина с ребенком на руках пританцовывает, подпрыгивает и кружится. Мари, думая, что я с ней играю то ли в лошадки, когда я прыгал, то ли в «танцуй-танцуй», когда кружился, — заливалась звонким смехом. А мне было так легко, как никогда. Внутри было покойно, свежо и радостно. Огонь оставил меня, и казалось, я захлебнусь весенней прохладой. А ведь много месяцев я не мог избавиться от этого пламени. А что случилось-то, думалось мне. Ведь я ещё ничего не сделал… Тут у меня проскользнула мысль о том, что икону с выкупленным окладом можно отдать казакам, описать им, из какой церкви Москвы она взята. Или найти какого-нибудь офицера-москвича, который знает, где находится тот храм. Однако скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается…
Сначала мне пришлось выдержать целую бурю слёз и обвинений от жены с грудным сыном на руках, потом осуждающие взгляды дядюшки Мишеля.
Напрасно я рассказывал об утихшем огне. Не буду повторять, какими словами сгоряча меня называла жена под одобрительные кивки Мишеля-старшего. Неожиданную поддержку я обрёл у Жана-Люка. Не при всех, конечно. Просто, узнав о моём решении, он предложил помочь деньгами. Неужели, думал я, он вспомнил о переправе через Березину? Но Жан-Люк был как всегда сух и не слишком разговорчив.
По трезвом размышлении я понял, что отдать икону казакам не смогу. Не успею. Как наивен я был со своей мечтой! Возвращение иконы на её родину затянулось на полтора десятка лет. Казаки давно покинули Париж, а мы старались жить скромно и понемногу выплачивали долг антиквару. Но тут случилось очень важное для всех нас событие: Жан-Люк принес огромную для меня сумму денег, покрывшую больше половины запрошенной антикваром цены. Безвозмездная жертва! После этого всё сразу как-то успокоилось. Фактически антиквар уже вернул свои деньги с лихвой. Заключили с ним новый контракт: оклад он вернул, а оставшиеся деньги, как прежде, мы выплачивали ежемесячно, но меньшими суммами. Решили не закрывать икону окладом, а поставили его рядом. Надо сказать, что риза и без иконы производила молитвенное впечатление. Дядя Мишель даже принёс специальный, обитый бордовым бархатом картон по размерам оклада и вставил его с обратной стороны. Так оклад стал смотреться ещё наряднее. Жена, увидев оклад возле иконы, смирилась и учила наших деточек молиться перед образом Неопалимой Купины. Сюзанне было уже лет семь, Мари — три годика, а Жерару не исполнилось ещё и двух.
Так мы и жили. И именно тогда у меня родилась идея самому отвезти икону в Россию. Дядюшке Мишелю я несколько раз намекал, что попробую в Петербурге или Москве навести справки о его сыне и моём кузене: вдруг он всё ещё в плену. И Мишель-старший меня поддержал. Теперь приходилось собирать деньги не только на выкуп образа, но и на поездку. Мне было страшновато думать о возвращении в Россию, хотя и с мирными целями. Жан-Люк категорически отказался повторить известный маршрут. Но и я не сразу смог осуществить задуманное.

VI
Здесь надобно рассказать другую историю. Когда я понял, что дело серьезно и Жан-Люк спивается, я впервые в жизни начал сознательно по-настоящему молиться перед иконой. Не помню, какие молитвы я читал, но, главное, я всегда обращался не просто к Деве Марии, а именно к иконе Неопалимой Купины, которая стояла на нашем старом комоде. Если же её не было перед глазами à ce moment — в данный момент — я воскрешал её в своей душе, где она царила, то опаляя и тревожа, то одобряя и поддерживая меня. Другой надежды у меня не было.
Так прошло, пожалуй, более полугода. И вот однажды утром Жан-Люк пришёл ко мне для продолжения наших изысканий. Я сразу заметил, что в руках у него другая трость. Я удивился, но промолчал. Было видно, что ему хочется что-то рассказать мне: он нетерпеливо двигался по комнате, подходил к иконе, вглядывался в неё, как некогда в Москве Анри Бейль. Но не изучающим взглядом зрителя или исследователя, каковыми мы оба возомнили себя на время, а пытливым взглядом человека, стоящего перед загадкой и тайной. Наконец, почувствовав, что я ничего не буду спрашивать, Жан-Люк рассказал мне следующее.
— Ни в сны, ни в сонники я не верю, — начал он, взглянув на сонник Нострадамуса, лежавший на столе жены. — Ты знаешь мое мнение о таких вещах. Но вчера я видел сон. C'est terrible! Мне снится, что я свинчиваю рукоять, чтобы налить себе очередную порцию коньяка, и когда снимаю набалдашник, из трости с силой вырывается холодное круглое пламя и бьет мне прямо в переносицу. Я слепну, лишаюсь зрения. Je suis saisi d'effroi, d'horreur! C'est terrible![56]
Я начинаю махать тростью в кромешной тьме, задеваю о какие-то предметы, бью ею по полу и разбиваю вдребезги. И тут ко мне возвращается зрение. Я просыпаюсь и сначала вижу себя как бы в полутьме, но потом вокруг меня светлеет. Передо мной разломанная, даже раскрошенная в мелкую щепу любимая трость, выпавшая из нее, помятая в нескольких местах серебряная запаянная трубка, в которой я держал Martell, и валяющийся под столом набалдашник. Ты (Жан-Люк показал на меня обеими ладонями) сидишь напротив на стуле и смотришь за окно, губы твои шевелятся, будто ты разговариваешь с кем-то, но не со мной. И тут я по-настоящему просыпаюсь. За оконной рамой ясное утро. Тебя нет. Трос точка цела и спокойно стоит в углу рядом с двумя другими. Глаза, как всегда поутру, видят хорошо. Très cher ami, друг мой дорогой, — он в упор обратился ко мне, — это не всё! Сон кончился, а действие продолжалось. Когда я собрался к тебе, то у двери привычным движением взял в руки тросточку, чтобы налить в неё мой любимый Martell; открутил набалдашник, и тут мне в лицо полыхнул огонь так, что потемнело в глазах уже в действительности, а не во сне. Я еле добрался до умывальника комнаты, чтобы побрызгать в лицо холодной водой. Вернувшись, я машинально взял старую трость, которую тоже привёз из Метца, и пришёл к тебе. Что скажешь? Ты ведь понимаешь, что происходит!
Что я мог сказать? Ничего. Но тут у меня мелькнула одна мысль:
— А подари-ка мне ту волшебную тросточку с серебряным стаканчиком.
Жан-Люк взглянул на меня сначала с удивлением, но тут же согласился.
— Я теперь не могу даже смотреть на неё без содрогания, — посерьёзнел он. Однако тут же мой закадычный друг попытался превратить всё в шутку. — Только смотри, не спейся!
Тросточку эту я храню, а серебряную трубочку внутри использую как маленький тайник. Правда, я еще не научился элегантно передвигаться с ней. Ноги-то у меня здоровые. А Жан-Люк пьёт очень редко и только за обедом красное вино, которое присылают ему родители из Метца. Даже к рыбе ему подают красное, а не белое. От вина — белого или красного — ни один француз, думаю, никогда не откажется. Ведь это пьётся для желудка, а не ради опьянения.
Жан-Люк знал хорошо не только немецкий, но и английский. Однажды он, прихрамывая, буквально вбежал ко мне в квартиру и заявил, что хочет прочитать мне кое-что из новой поэмы Байрона. Глядя на меня сияющими глазами, он читал стихи сначала по-английски, а потом переводил их на французский язык. И вот, что я услышал:
Moscow! thou limit of his long career, For which rude Charles had wept his frozen tear To see in vain — he saw thee — how? with spire And palace fuel to one common fire. To this the soldier lent his kindling match, To this the peasant gave his cottage thatch, To this the merchant flung his hoarded store, The prince his hall — and, Moscow wad no more! Sublimest of volcanos! Etna's flame Pales before thine, and quenchless Hecla's tame; Vesuvius shews his blaze, an usual sight For gaping tourists, from his hacknied height: Thou stand'st alone unrivalled, till the fire To come, in which all empires shall expire ( Существует несколько переводов на русский этого отрывка из поэмы Дж. Г. Байрона «Бронзовый век». Вот перевод М. Гордона: «Москва! Рубеж, врагом не перейдённый, / Лил слёзы Карл, тобою побеждённый, / Наполеон вступил в тебя, но как? — / Сплошным костром ты озарила мрак. / Огонь раздули русские солдаты, / He пожалел крестьянин русский хаты, / Добром набитый склад поджёг купец, / Хоромы — князь, Москве настал конец. / He так перед тобой пылает Этна, / Над Геклой зарево не так заметно, / Везувий столб возносит огневой, / Зевак дивя, как фейерверк пустой; / Москве стоять, любви народной веря, / До грозного пожара всех империй!» Позже мне встретился ещё один интересный отрывок там же; в нём Байрон обращается к Наполеону: «Вот башни полудикие Москвы / Перед тобой в венцах из злата / Горят на солнце… Но увы! / То солнце твоего заката».)
Жан-Люк с воодушевлением читал отрывки, хотя я ни бельмеса не знаю по-английски. Он тут же переводил и, лихорадочно листая какой-то английский журнал, искал новые строфы.
— Представь себе! Это же Байрон. Он никогда не был в России, а как почувствовал. Смотри, он сравнил московский пожар с извержением Этны и Везувия. А предостережение Наполеону? А краски пожара? Нет, это удивительно. Ведь во время пожара он вовсю занимался своим гениальным «Чайльд Гарольдом». Надо обязательно перевести на французский этот «Бронзовый век».
Но я немного забежал вперёд. Поэма Байрона вышла за пять лет до моего путешествия в Россию, а мне оставалось ещё немало потрудиться и поволноваться, чтобы осуществить своё намерение.

VII
Пока денег на поездку не хватало, я решил взять несколько уроков русского языка. On ne jamais trop vieux pour apprendre, — сказал я сам себе, или «Учиться никогда не поздно», как перевёл мне потом мой друг An-dré. В Париже тогда проживало много французов, вернувшихся из России перед самой войной или во время войны, опасаясь за свою жизнь, потому что ненависть к нам была действительно велика. Однако гувернёры-французы, которых мне посоветовали, говорили на страшно ломаном русском языке, поскольку общались со своими воспитанниками исключительно на французском. Впрочем, они и сами отказывались давать уроки.
Наконец мне нашли одного русского офицера, поручика русской армии monsieur André Volkoff. Мы с ним подружились. Не могу поведать вам его историю, поскольку обещал, что всё услышанное от него останется между нами. Скажу только, что его обвиняли в измене Отечеству во время той памятной войны, и поэтому он боялся вернуться в Россию. Я лично считал его человеком искренним, честным и, конечно, невиновным, но у русского правительства был свой взгляд на вещи, и, думаю, ему грозила каторга в Сибири. Он мне рассказал, что в Петербурге есть известный литератор Фаддей Булгарин; во время войны он служил в армии нашего императора, но потом благополучно вернулся в Россию, правда, избежать наказания ему удалось лишь ценой сотрудничества с III Отделением (это их тайная полиция). Потом мсьё Булгарин даже прославился как писатель. Но другого человека, Фёдора Ивановича Корбелецкого, которого наши взяли в плен и заставили служить переводчиком и проводником, обвинили не только в измене Отечеству, но и в шпионаже, и ему пришлось около двух лет провести в Шлиссельбургской крепости.
Мне было легко с André. К тому же он оказался способным учителем. Первая характерная трудность возникла, когда он предложил мне на уроках называть его согласно русскому обычаю по имени и отчеству — Андрей Леонтьевич. Это оказалось и непривычно, и нелегко, и длинно. Он лишь немного облегчил задачу, сказав, что допустимо произносить кратко: Andrey Leontitch. Это несколько фамильярно, сказал он, но допустимо.
Мой новый друг выбрал неплохой способ преподавания. Как раз в 1822 году вышла книга Анри Бейля «О любви». Она была подписана псевдонимом — Стендаль. Это название одного небольшого немецкого городка, у Жана-Люка там есть родня, но, кажется, я об этом говорил. Вы уж простите меня, mes enfants[58], я буду называть нашего писателя его прежним именем, хотя André упорно именовал его Стендалем. Кстати, Жан-Люк тоже. Впрочем, это не мешало нам прекрасно понимать друг друга.
Итак, André взялся переводить на русский книгу Анри Бейля и предложил параллельно читать её: сначала на французском, а потом его перевод на русский. Конечно, мы начали с алфавита, с кириллицы, но об этом неинтересно рассказывать. Итак, мы взяли произведение моего бывшего боевого товарища. Хотя, надо сказать, «бывшими» боевые друзья чаще всего не бывают. Первый абзац мы пропустили, как слишком трудный для перевода, и начали говорить о видах любви. Анри Бейль писал: «Il y a quatre amours différents». André перевёл: «Существует четыре разных вида любви», но можно и по-другому: «Есть четыре рода любви».
Таким манером я не только учил новые слова, но и осваивал азы перевода. André уточнил, что по-русски нельзя сказать дословно «четыре разных любви», надо вставить слово «вид» или «род». Потом оказалось, что необязательно переводить слово différents: если четыре, то ясно, что разных.
Мы пошли дальше, и мой учитель делал как бы резюме идей Анри Бейля, а на русский переводил только отдельные фразы, те, что попроще. Я же старательно составлял свой словарик. Так мы узнали, что существуют l'amour-passion — любовь-страсть, l'amour-goût — любовь-влечение, l'amour physique — физическая любовь и l'amour de vanité — любовь из тщеславия. Запомнить слово «физический» было нетрудно, поскольку по-французски оно звучит похоже, но вот произнести «тщеславие» оказалось нелегко.
Здесь мы остановились и обсудили это деление. Я уже говорил, что André был интереснейшим собеседником. Мы с ним обратили внимание, что в этом ряду не хватает платонической любви, а ведь ей посвящено столько произведений в одной только французской литературе. А в мировой! Кроме того, сказал мой неплохо образованный учитель, греческий язык, например, называет виды любви разными словами: ¢g£ph (агапи) — это любовь, в которой возлюбленные прежде всего ценят и уважают друг друга, это также христианская любовь, когда любящий видит в другом образ Божий (по-французски это amour-affection, amour fraternel, amour divin); oeroj (эрос) — любовь-страсть, как у Анри Бейля, это всепоглощающее чувство, ревностное, порывистое, связанное со стремлением безраздельно обладать предметом любви (по-французски, решили мы с André, это будет désir ardent); storgi (сторги) — означает спокойное, уверенное чувство, основанное, например, на родовой связи: любовь родителей к детям, брата — к сестре и даже гражданина — к отечеству; наконец, fil…a (филиа) — любовь-привязанность, любовь-дружба, любовь, порождаемая духовной близостью (по-французски её можно назвать amour-amitié). Кстати, последняя «любовь» входит составной частью в такие слова, как философия, филология, термофилия.
— Видите, греческий язык сам по себе уже содержит философию любви: четыре слова, и в каждом содержатся определения любви. То, что по-русски или по-французски приходится выражать двумя-тремя словами, греки могут выразить одним, — подвел итоги классификации мой друг André.
Да, общаясь с ним, я почувствовал пользу классического образования. Хотя феномен Жана-Люка тоже свидетельствовал об этом. В общем, изучая русский, мы критически читали Анри Бейля. Особенно забавной нам показалась четвертая глава. В ней автор перечисляет семь периодов в любви: 1) восхищение — l'admiration, 2) наслаждение — quel plaisir etc., 3) надежда — l'espérance, 4) любовь родилась — l'amour est né, 5) первая кристаллизация — première cris-tallisation, 6) появляются сомнения — le doute paraît, 7) вторая кристаллизация — seconde cristallisation.
В предисловии Анри Бейль пишет, что его книгу можно назвать «Физиологией любви». Мы же с André решили, что ее скорее можно назвать инвентарной книгой, поскольку в ней сказалось интендантское прошлое Анри Бейля. Судите сами. В той же главе автор пишет: между 1-м и 2-м периодом может пройти год; между 3-м и 4-м — мгновение ока; между 4-м и 5-м — промежутка нет; между 5-м и 6-м может пройти несколько дней; между 6-м и 7-м — опять промежутка нет. При этом цифры (я бы написал их буквами) везде использует сам Анри Бейль. Что-то механическое чудилось нам в этом списке. Ведь люди все разные: и любящие и любимые, и все по-своему любят, а кроме того, случается и безответная любовь. В общем, сколько людей — столько любвей[59].
Но не хочу злословить, тем более, что книга Анри Бейля помогла мне освоить русский язык. Мы с André нашли у него несколько замечательных глав: «О женском мужестве», «Вертер и Дон Жуан», «Любовь, основанная на ссорах» (это еще один вид любви, кроме четырех, названных Стендалем ранее, только он сам этого не заметил). Немало тонких и смелых наблюдений встречается в других главах. Однако хватит об Анри Бейле и моих упражнениях в освоении русского языка.

Эжен-Эрнест Хиллемахер «Молитва перед сном»

в ответ на комментарий

Комментарий появится на сайте после подтверждения вашей электронной почты.

С правилами ознакомлен

Защита от спама: